В конце концов мы решили тянуть гальку из шапки. В шапку бросили четыре черных камешка и три белых. Свой белый я храню до сих пор. Один умелец, которого я встретил в Пропонтиде несколько лет спустя, провертел в нем дырку, используя в качестве сверла осколок сапфира, так что я смог носить его на шее. Я боюсь потерять его; в конце концов, это единственный кусочек отцовской земли, который мне достался, и я должен извлечь из него максимум пользы. Горько звучит, Фризевт, или как там твое варварское имя? Конечно, это звучит горько, потому что я полон горечи. Я и сейчас испытываю ту же ярость, жалость к себе и ненависть, какую испытал в тот момент, многие годы назад, когда разжал пальцы и увидел у себя на ладони белый камешек. До сих пор случаются ночи, когда, очнувшись от сна о доме, я понимаю, где на самом деле нахожусь и начинаю рыдать, и рыдаю, пока не заломит в груди и едва удается вздохнуть. Боюсь, вот это и значит — быть афинянином. Мы до абсурда верны нашей каменистой, голой, недружелюбной, сухой, неплодородной, никудышной земле, уместившейся в подмышке мира, и именно эта верность делает нас опасными людьми, когда мы вынуждены защищать ее, и смертельно-опасными — когда нас ее лишают. Есть такая старая история о временах, когда великий царь Персии Ксеркс вторгся в Грецию во главе миллионной армии, о славном часе, когда простаки-греки уничтожили сотни тысяч персов и вышвырнули Ксеркса за Геллеспонт. После великой битвы у Платей, говорится в этой истории, спартанский царь захватил сундуки персидского полководца и открыл их. Он никогда не видел ничего подобного: золотая и серебряная посуда, меха, вышивки, драгоценные камни, слоновая кость, сандаловое дерево и все сокровища Азии, сваленные в непристойном смешении на полу шатра. Рассказывают, что царь Павсаний некоторое время стоял, рассматривая это барахло, затем поскреб в затылке, повернулся к своему заместителю и сказал:
— Ничего не понимаю.
— Чего ты не понимаешь? — спросил тот.
— Эти люди обладают несметными богатствами, — сказал царь. — Всем этим золотом и прочим, всеми этими вещами. Зачем, во имя богов, рисковать им своими жизнями, приходя сюда и пытаясь отобрать у нас нашу жалкую нищую страну? (Хорошая история; по тому, что мне известно, она даже может быть правдивой. Запомни ее, пожалуйста; попробуй представить выражение, возникшее на тощих греческих лицах при виде этой роскоши, этого восточного хлама. Возможно, это облегчит тебе понимание того, что произошло в дальнейшем).
В день, когда умер мой отец, у македонской царицы Олимпиады родился сын. Собственно, этот день был наполнен событиями: царь Македонии Филипп выиграл битву; македонский полководец Парменион выиграл еще одну битву; призовой скакун царя Филиппа победил на Олимпийских играх; в Эфесе был сожжен дотла знаменитый на весь мир храм Артемиды.
Филипп и Олимпиада назвали сына Александром. Это было не самое лучшее имя из возможных. Первый царь Александр опозорил себя пособничеством врагу во время Великой Войны против Персии, а второй Александр правил едва ли год. Незадолго до родов Олимпиаду (которая происходила из варваров-иллирийцев и держала змей в качестве домашних животных) поразило молнией во время жестокой грозы. Просто чудо, что она выжила и сохранила ребенка. Многие годы царь Филипп подозревал, что сын вообще не от него, а Олимпиада не слишком стремилась развеять эти подозрения, толсто намекая, что отцом ребенка был бог — или сам Зевс, или один из странных и несколько смехотворных иллирийских богов обильной выпивки и падения мордой в пол. В честь этих богов тайный орден, к которому принадлежала царица, устраивал прелестные маленькие оргии, на которых адепты упивались до бессмысленного состояния, плясали голыми у костра и живьем разрывали на части разных существ (в том числе и человеческих, если их удавалось поймать), чтобы затем потушить их в котле и съесть.
Не припоминаю, чтобы в те дни до меня дошла весть о рождении наследника македонского престола; это вполне понятно, я полагаю. Несмотря на то, что Филипп с самого начала своей карьеры начал демонстрировать признаки сильного, склонного к новшествам государя, и отличался практически бесконечным аппетитом к войнам и завоеваниям, на тот момент его легко можно было игнорировать. Если бы в тот утомительно богатый событиями день кто-нибудь спросил меня или братьев, кто такой царь Македонии, мы не смогли бы ответить.
— Нет денег, — со вздохом сказал Диоген, — нет и уроков. Извини.
Я был потрясен. Мы провели столько времени вместе, вели такие многоречивые дебаты по темным вопросам философии, что я чистосердечно верил, будто нас объединяют узы дружбы. И кроме того, чему такому мало-мальски полезному он меня научил? Да ничему. А за годы обучения на него были потрачены очень большие деньги.
— Жаль, что ты мыслишь подобным образом, — холодно произнес я. — У меня сложилось впечатление, что мы уже прошли эту стадию.
Диоген приподнял бровь.
— Правда? Странно. В любом случае, я ничего не могу поделать, если денег больше не будет. Какая жалость. Терпеть не могу бросать работу почти, но все-таки не законченной.
Это было уже слишком, чтобы оставить без ответа.
— Ну давай, — сказал я. — Признай наконец, что ты все это время дурил меня и мою семью. Ты ничему меня не учил.
Диоген воззрился на меня так яростно, что я подумал, он сейчас воспламенится.
— Ты маленький ублюдок, — сказал он. — Неблагодарный сопляк. Я научил тебя всему, что ты сейчас знаешь об умении быть человеком, и вот как ты меня благодаришь.