Новости, взорвавшие этот летний день на двадцать шестом году моей жизни, заключались в том, что Филипп Македонский штурмом взял Олинф, который был главным городом Халкидики и верным союзником Афин; прорвавшись за стены, македонцы учинили массовую резню, после чего согнали десять тысяч выживших и отправили их в железах на продажу.
Много речей было сказано в то время — и очень неплохих речей, богатых на запоминающиеся фразы. Но лучше всего из того дня мне запомнился старый Херей, перепрыгивающий второй по качеству плуг моего брата с выражением такого ужаса на лице, будто Великий Царь и девяносто тысяч его лучников наступают ему на пятки.
— Они приближаются! — кричал он, но тут он слегка отстал от времени. Они уже пришли, просто мы этого не заметили.
Чрезвычайные времена выводят на первый план исключительных людей; и время падения Олинфа было как раз таким. В час нужды Афины обратились ко мне, Эвксену, сыну Эвтихида из демы Паллена, человеку, исключительно неподходящему для предстоящей ему задачи.
Афинское посольство к Филиппу подобралось пестрое. Здесь был Эсхин, который до ухода в политику подвизался на сцене. Здесь был Демосфен, законник, здесь был Филократ, серьезный и совершенно запуганный человечек, который понимал Филиппа так хорошо, что его даже включать в состав посольства было нельзя, не то что доверять ему руководство — в присутствии Филиппа он смотрел на него с видом бессловесного смирения, как слеток — на хорька, ибо был совершенно уверен, что это только вопрос времени... Послов было десятеро. Поправка: послов было девять плюс я. Домогаясь у родственников и друзей сведений о возможных причинах моего назначения, я получил широкий спектр достоверных соображений, ни в чем не сходных между собой.
Моя невестка Праксагора предположила, что меня выбрали из-за привычки Филиппа умерщвлять посланцев, а кого еще можно было потратить с такой легкостью? Мой брат Эвдор, который был профессиональным актером, придерживался мнения, что мне предназначена роль официального козла отпущения, ничтожества, на которого Эсхин и Демосфен могли бы свалить неудачу всего предприятия. Диоген ухмыльнулся и сказал, что я должен вызвать у Филиппа ощущение полной безопасности. Так или иначе, я поехал.
Прежде чем я расскажу тебе об этом достопамятном событии, мне надо сделать небольшую паузу и предаться нарциссическому самосозерцанию. В свои двадцать шесть лет я был одним из самых высоких людей в Афинах. Где-то между тринадцатью и семнадцатью годами я рванул вверх с невероятной скоростью — люди говорили, что можно стоять рядом и смотреть, как я расту, пока не затошнит. Некоторые считали, что именно из-за своего исключительного роста я начал лысеть в довольно раннем возрасте. На такой высоте, говорили они, не может расти ничего, кроме лишайника и самых живучих видов горных трав. Большинство высокорослых уродов, которых я встречал в жизни, были тощими и гибкими, будто сделанные из воска, так что тела их гнулись в любом месте. Я был не таков. Несмотря на то, что я перестал работать на земле довольно рано и никогда не упражнялся без крайней нужды, плечи у меня были широкие, а предплечья толщиной с иные икры. Я мог поднять большой масляный кувшин, какие обычно носят вдвоем —то есть как правило я этого не делал, но мог бы, если бы захотел — и после тринадцати лет драки и проявления агрессии случались с другими людьми, а не со мной. Оглядываясь назад, приходится признать, что это было скорее недостатком.
В любом деле, требующем выносливости, я сразу проигрывал. Мой маленький братец Эвмен, например, мог пройти под моей вытянутой рукой, не нагибаясь, а когда мы шли куда-нибудь вместе, ему приходилось переходить на рысь, чтобы не отстать. Но если нам случалось идти в гору, то очень скоро он начинал нетерпеливо притоптывать ногами, дожидаясь меня. Эвмен, конечно же, был земледельцем.
Когда афинян спрашивает: «Как выглядит то-то и то-то?», он на самом деле имеет в виду «Красиво ли это?». Для афинянина это весьма важная информация в рамках концепции красоты-добра и уродства-зла, которой я уже касался раньше. Мы считаем красоту печатью, оттиснутой на мягком воске наших лиц при рождении, чтобы с одного взгляда на нас можно было определить, добры мы или же злы. По этому критерию я относился к посредственно-никаким — пожалуй, верно (что не отменяет моего неверия в концепцию как таковую). Облысение в Афинах рассматривается как некая забавная странность, что-то вроде рассеянности, ношения иноземных или неподходящих к случаю одеяний и легких случаев клептомании; мне давали понять, что хотя не замечать этого невозможно, но и винить меня особенно не за что.
(Ты улыбаешься, Фризевт; думаешь, если я тебя не вижу, так и не догадаюсь. Но это правда: в молодости я был очень высок, и если бы я мог воспользоваться этим смехотворным предлогом, чтобы распрямить спину, я бы доказал тебе это. Ладно, можешь мне не верить, если не хочешь, но единственным встреченным мной человеком заметно выше был македонец Гефестион, друг Александра, тот самый, которого персидская царица приняла за Александра, поскольку он был выше всех в комнате. И нет, я не знаю, почему я придаю этому такое большое значение. Полагаю, из-за того, что только в этом я превосходил своих сородичей, и безо всякой разумной причины в глубине души горжусь своим ростом, хотя нет в том никакой моей заслуги).
Филократ должен был проинформировать нас обо всем на корабле, чтобы к моменту прибытия в Македонию мы располагали всеми необходимыми сведениями и были готовы к любому поручению, которое величайший на тот момент переговорщик вздумает на нас возложить. Однако Филократ страдал морской болезнью. Невыносимо страдал. Говоря точнее, он так чистосердечно и беспрерывно страдал ею, что заставил меня серьезно задуматься о теории перерождения душ, предложенной великим Пифагором и не так давно развитой знаменитым Платоном. Она никогда меня особенно не занимала, но глядя на Филократа, неутомимо блюющего в Эгейское море, Эвбейские проливы, Пагасийский залив и Фракийское море, я пересмотрел свое отношение. Было совершенно очевидно, что Филократ изверг съеденную в течение всей его жизни пищу еще до того, как вдали завиднелся мыс Сунион, поэтому то, что выходило из него в дальнейшем, могло быть съедено только в предыдущих инкарнациях.