Мы, невзирая на это, ожидали увидеть что-то вроде длинного сруба — а вместо этого нас ждало чудо из белого и расписанного мрамора, хотя мозаики, на мой взгляд, были слегка кричащими. Вышло так, что я сразу получил преимущество перед своими коллегами-послами. Так уж сложилось, что я любил собак, включая больших и энергичных, а они любили меня. Когда мы въехали за стену дворца царя Филиппа, то обнаружили, что он весь заполнен псами — красой и гордостью горских вождей. Увидев афинянина, который не бросился немедленно прочь, чтобы взлететь на ближайшую стену, когда тварь размером с лошадь, с длиннющим розовым языком и клыками, напоминающими корабельные гвозди, опустила ему на плечи огромные лапы, они были заинтригованы. Я, не вымолвив еще ни словам, с их точки зрения, оказался своим парнем.
В тот момент я еще не ведал, откуда они почерпнули свои познания об афинянах, но очень скоро узнал это.
Да простят меня боги за такие слова, но я обнаружил, что македонцы мне нравятся. Отчасти, я уверен, это объяснялось облегчением от того, что они оказались не хрюкающими дикарями в ожерельях из вражеских зубов. Кроме того, мне было несколько стыдно за настроение своих собратьев, которые с самого начала вели себя так, будто их вот-вот забьют палками, как дроздов, и зажарят, не разделывая, на обед. Демосфен, как и можно было ожидать, учитывая, что он всю жизнь рисовал Филиппа воплощением зла, а македонцев — его демоническими пособниками, вел себя оскорбительнее всех, но и остальные были не сильно лучше. Кроме того, я пытался подвести под свои чувства рациональное основание, предположив, что простота и неформальность филиппова двора импонировали моей кинической части.
Оправдания, оправдания. Они не могли мне не понравиться. Они были в точности как их огромные псы; немного дружелюбия и чуточку смелости, как раз чтобы показать, что ты их не боишься, и они из рычащих волкодавов мгновенно превращались в больших веселых щенков. Разница заключалась в том, что они были готовы отнестись к нам со всей душой, стоило нам выказать хоть малейшее согласия принять их как «истинных» греков — которыми они, положа руку на сердце, не были. Впрочем, я не уверен, что это так уж плохо. Это благоговение, против воли испытываемое ими по отношение к нам только потому, что мы были афинянами, я уловил практически сразу. Они воспринимали нас, подозреваю, как мы воспринимаем богов: мы признаем, что те, вероятно, мудрее нас, безусловно гораздо сильнее, и совершенно определенно не вызывают никакой симпатии. Мы не одобряем богов, утешая себя в своем униженном по отношению к ним положении лишь тем, что с точки зрения морали мы выше их всех, вместе взятых. Я ощущал точно такое же чувство морального превосходства, которое эти прямодушные, простые люди держали между собой и нашей упаднической сложностью, будто щит. Во всяком случае, в тот момент мне так показалось. Я принял это ощущение.
Извини меня за отклонение от темы, но мне вспомнился Диоген... Как-то раз, когда я еще был довольно молод, мы с ним шли через Квартал Горшечников и он указал мне на франтоватого юношу, крикливо разодетого по последней моде, с завитыми и надушенными волосами и аккуратно подстриженной бородой.
— Что скажешь? — спросил он достаточно громко, чтобы его расслышали окружающие.
— По-моему, он выглядит очень элегантно, — ответил я.
Диоген покачал головой.
— Притворство, — сказал он.
Чуть позже, когда мы проходили мимо Академии, он остановился и показал на весьма известного иностранного философа, приехавшего с одного из островов. Тот, в домотканом одеянии, с босыми ногами и длинной седой бородой, чистой, но растрепанной и давно не стриженной, представлял собой впечатляющее зрелище.
— Что скажешь? — спросил он опять.
— Притворство?
— Учишься понемногу.
Я кивнул, мы двинулись дальше и вышли к колодцу. Я остановился, наполнил водой ведро и ткнул в него пальцем.
— Что скажешь? — спросил я.
Он посмотрел вниз и увидел свое отражение.
— Принято, — сказал он, и мы продолжили прогулку.
Так что да — примитивные мужественные ценности македонцев были притворством в той же степени, что и наша высокая культура и сложность; и что с того?
Покажи мне того, кто вовсе лишен притворства, и я покажу тебе труп.
Я не очень хорошо запомнил зал, в котором впервые увидел Филиппа, за исключением того, что он казался до краев заполненным Филиппом, так что ни для кого другого места в нем не оставалось.
На самом деле он был невысокого роста, не худощавый и не массивный; выйдя из города и поднявшись в холмы, где земледельцы мотыгами разбивают комья земли, ты увидишь сотню таких. Но лицо Филиппа, как лицо красивой женщины, было его судьбой; если ты припомнишь нашу беседу об удачах и неудачах, то это лицо как нельзя лучше могло бы проиллюстрировать мою точку зрения. Внешность царя, сама по себе, превращала его в самого искусного переговорщика и манипулятора человеческими сердцами и умами, какого я только встречал в своей жизни. Царь Филипп был невероятно уродлив. В принципе, было видно, что когда-то он был весьма хорош собой, пока в какой-то битве не лишился правого глаза, приобретя взамен отвратительный шрам. Белок этого глаза, закаченного кверху, как будто царь силился разглядеть свое левое плечо, все же частично выглядывал из-под изуродованной плоти, а швы, стягивающие рубец, пролегший ото лба, через глазницу и вниз по щеке почти до угла рта, напоминали первую детскую попытку вылепить что-то из глины — сжать края раны вместе и загладить стык.
Итак, ты можешь вообразить впечатление, которое это лицо производило на афинянина (красота означает добро, а уродство означает зло, помнишь?) — отталкивающе уродливая правая половина, отмеченная грубой красотой левая. И словно этой причудливой дихотомии было недостаточно, невозможно было заставить себя смотреть куда-нибудь в сторону, как бы ты не старался.