— Да, — признался он.
Я ухмыльнулся.
— Не стоит судить нас всех по нему, — сказал я. — Кстати сказать, он не настоящий афинянин. Он из Стагиры. На самом деле он скорее один из вас, чем один из нас.
Парменион покачал головой.
— Я так не думаю, — сказал он. — Ты не слышал, что он вбивает мальчику в голову. Я этого совсем не одобряю, скажу я тебе. — Он наморщил лоб, вспомнив, что беседует с иностранцем и, строго говоря, с врагом. — Тем не менее, — сказал он, — если царь считает это приемлемым...
— Уверен, что у Филиппа есть свои соображения, — сказал я. — Я полагаю, он считает важным, чтобы сын понимал мышление афинян, точно также, как охотник должен знать повадки оленя.
Парменион не вполне уловил аналогию. Будучи утонченным и вероломным афинянином, я прямо видел, как он размышляет, как будто слова отпечатывались у него на лбу.
— Все это меня не касается, — сказал он. — Равно, — добавил он строго, — как и тебя, со всем уважением.
— О, разумеется, — ответил я. — Праздное любопытство, не более того.
Я пошел прочь, раздумывая о венценосном мальчике — безликой заготовке, только что вырубленной из серебряного листа, но еще не попавшей под пресс, который придаст ей окончательную форму. Это сравнение я использовал в беседе с Лициклом, одним из послов, чуть позже в тот же день.
— Известный синдром, — ответил Лицикл, лежа на кушетке и забрасывая в рот виноградины. — Сыновья великих людей обычно вырастают ни к чему не годными. Все их ранние годы проходят в тени отцов, они растут, как чахлая травка у подножия могучего дерева. Их с таким старанием пытаются превратить в точную копию Самого, что они совершенно лишаются способности думать своей головой. Полагаю, что Александр — это маленький Филипп, что-то наподобие глиняной фигурки, какие египтяне кладут в могилы: точная копия, только во всех отношениях гораздо меньше оригинала. Это общеизвестный факт: чем блистательнее отец, тем бесцветнее сын. Вот почему великие империи разливаются и скудеют, как реки, — добавил он, подавляя отрыжку. — Рост при одном поколении, упадок при следующем. Возьми персов, — продолжал он. Сперва у них был Кир. Кир Великий. Он выковал могучую империю и завоевал полмира. И кто же был его сын? Гидасп, о котором практически ничего неизвестно. А его сын? Дарий-мокрошлем. Дарий, из которого мы выколотили все дерьмо. А он кого породил? Ксеркса. Мораль: великий завоеватель, создатель империи Кир, имел слабого сына, жалкого внука и великого правнука.
Я немного подумал, прежде чем ответить.
— Возможно, — сказал я. — Я, впрочем, не уверен в этом. Я имею в виду, наши прапрадеды действительно разгромили армию царя Дария...
— Уж тут сомневаться не приходится, — зевнул Лицикл.
— Однако, — продолжал я, — перед этим он успел выжечь Халкидики и Эретрию и пройти большую часть Греции, не встретив никакого сопротивления. И насколько я могу припомнить, первым делом после воцарения он подавил крупные восстания почти во всех провинциях, управившись примерно за год...
— Если бы он что-то из себя представлял, никто бы и не подумал бунтовать. Не забывай также, что скифы его тоже разбили. А они всего лишь дикари.
— Это так, — признал я. — Но их страна полгода покрыта снегом, а в остальное время там так жарко, что ты умрешь от жажды за день, если не знаешь, где искать колодцы. Я склонен полагать, что Дарий просто понял, что Скифия не стоит усилий и отправился домой.
— Он был слаб, — твердо ответил Лицикл. — Сильный царь никогда не поставить под угрозу свою репутацию и не начнет войну, не зная, что может в ней победить. Ничто так не губит царский престиж, как поражение в войне. Посмотри на Ксеркса.
Я продолжал спор только от скуки.
— Ксеркс дотла спалил Афины, — напомнил я, голос разума и истины. — Не говоря о целой куче других городов. И домой он вернулся, сохранив большую часть армии. Конечно, мы выиграли несколько битв, но возможно, в целом это было как у Дария в Скифии. Может быть, он решил, что Греция не стоит его усилий.
Лицикл улыбнулся.
— На твоем месте, — сказал он, — я бы поостерегся рассуждать о войне с Ксерксом в этих местах. Может получиться неудобно.
Он был прав. В те давние дни, когда царь Ксеркс вторгся в Грецию со своим огромным войском, царь Македонии предпочел присоединение к Персидской Империи — решение совершенно разумное в тогдашних обстоятельствах, поскольку у македонцев не было ни единого шанса, однако этот факт до сих пор служил для них источником величайшего смущения. Естественно, как только стало очевидным, что невзирая ни на что, союзная армия греков берет в войне верх, а Ксеркс собирается домой, македонский царь предпринял все усилия, чтобы исправить положение; в частности, он передал греческому командованию план построения персидских войск накануне решающего сражения при Платеях; акт весьма полезный, но не слишком почетный. (Кто это сказал из знаменитых военачальников: «Ничего не имею против предательства, а вот предателей не люблю»?)
Тогдашнего царя Македонии, если уж зашла о нем речь, тоже звали Александром. Фамильное имя, вероятно.
Я оставил задремавшего Лицикла (никогда не знал никого, кто спал бы больше) и вышел на свежий воздух. Был один из тех редких дней, когда мы оказывались предоставленными сами себе; Филиппа куда-то вызвали, а Парменион, в обязанности которого входило развлекать и занимать нас в отсутствие Самого, ненавидел бессмысленное общение почти так же страстно, как афинян. Передышка пришлась как нельзя кстати: я и в лучшие времена не любил подолгу сидеть взаперти. Я прогулялся вокруг двора, нашел боковую дверь, которая вела на аллею, и пошел по ней, пока не оказался в другом дворе с наполовину построенным зданием. Там и сям громоздились каменные блоки, аккуратно вырубленные, выровненные и сложенные, стояли лестницы, валялись канаты, инструменты и прочий хлам, без которого не бывает стройки — и ни единой живой души. Я уселся на груду блоков, зевнул и потянулся, от всей души радуясь тишине, не нарушаемой человеческими голосами. Затем я заметил какое-то движение за штабелем бревен. Я затаился и стал ждать.