По каким-то причинам мы с Диогеном находили это предприятие невероятно забавным, и потому решили его саботировать. Аристотель никогда не встречался со мной и даже обо мне не слышал, поэтому Диоген распустил слух о прибытии в Афины гражданина города Эскоракашия (что приблизительно означает «Пшелвжополис» — вот тебе частица афинской мудрости), самой удаленной греческой колонии в мире.
Этим гражданином, конечно, был я. Мы сняли комнату в дешевой гостинице, раздобыли на рынке поношенную одежду и стали ждать. Будь уверен, вскоре явился Аристотель, таблички подмышкой, и принялся уговаривать меня уделить ему час-другой моего времени.
— Давай, чо, — отвечал я с самым театральным дорическим акцентом, на какой был способен. — Шибко любезно от тебя интересоваться простыми людишками с Гипербореи, как вы есть ученый, книжный господин и вообще.
Затем я рассказал ему все о родном городе: о том, что расположен он на южном конце острова, что лежит напротив северо-восточного берега Европы — острова столь далекого, что полгода там почти каждый день льет дождь, а густые клубы тумана плывут по склонам холмов и покрывают все вокруг, так что день, разделенный между проливным дождем и непроницаемым туманом, превращается в ночь; посему жители не пользуются глазами, а полагаются единственно на обоняние, размещая в стратегических точках маяки из ароматических трав, которые ведут их между деревнями и полями; рассказал о том, что сказанные дождь и туман не позволяют нам отличать одного человека от другого, разве что на ощупь, так что мы давным-давно махнули на это рукой и нынче не делаем различия между чужими родственниками или женами и своими; в результате мы не понимаем концепцию частной собственности, но все полагаем общим, так что человек, ввалившийся с дождя под крышу дома и сев у очага, считает этот дом своим жилищем и обитает в нем, покуда ветер и дождь не разнесут кровлю и не погонят его снова в путь; сообщил ему, что преступления и пороки в нашем городе отсутствуют, ибо когда ты промок до костей и беспрерывно кашляешь, у тебя попросту не остается энергии на драки или злоумышления против соседей (а поскольку ты понятия не имеешь, кто именно у тебя в соседях на текущий момент, и злоумышлять-то особого смысла нет); короче говоря, я убедил его, что благодаря исключительной жестокости природы и дикости наших мест мы живем в своего рода земном раю, в котором отсутствуют и бедность, и неправедное богатство, преступления и разногласия, искушения плоти, мелкие амбиции и низкие побуждения, свойственные жителям более благоустроенных земель. На самом деле, добавил я, поднимая кувшин с водой, пребывание так далеко на юге, в этом нездоровой, разлагающей стране солнечного света и тепла, вызывает в моем сердце тоску по ледяному дождю, льющему за воротник, по приятной сырости протекающих башмаков, по благословенному бульканью мокроты в легких — и с этими словами я торжественно опрокинул кувшин над головой, закрыл глаза и напустил на себя вид полнейшего блаженства.
И Аристотель поверил. Он, ученейший муж, выдающийся логик, купился, как моряк с египетского зерновоза покупается на предложение продать ему Акрополь за пять сотен драхм. Он воспринял эти басни с такой серьезностью, что я испугался; однако я не решился признаться ему во всем, ибо шутка зашла слишком далеко. Так что он прочувствованно поблагодарил меня, аккуратно сложил свои таблички и стремительно, как перепуганный краб, убежал переписывать свои заметки, чтобы включить их в свой компендиум.
Его так потрясло мировоззрение добрых обитателей Эскоракашии Ап Эсхатои («Пшелвжополис На Краю Света», как он именовался официально), что он написал монографию на это тему и анонсировал публичную лекцию, вход — один обол. Затем он послал разузнать, не задержался ли, паче чаяния, в Афинах Омелерес, сын Одемиаполиса («Неборзей, сын Неттакогогорода»: тонкость — наша специальность), и если да, то не мог бы он посетить эту лекцию, чтобы ответить на вопросы публики.
Тут уж я заявил Диогену, что шутка уже перешла все границы и я не желаю иметь с ней ничего общего. Никакая сила на земле, сказал я ему, не заставит меня подняться на сцену и явить себя взорам слушателей, многие из которых, скорее всего, меня знают. Это абсолютно исключено. Нет никакого смысла даже обсуждать эту идею.
И вот я уже стою на сцене, спрятав лицо под полями невероятно широкой шляпы, которую для меня где-то раскопал Диоген, а рядом со мной Аристотель декламирует свою монографию зловеще обширному собранию со всей страстью человека, который искал-искал, и наконец нашел.
Прошло довольно много времени, прежде чем кто-то засмеялся, и то эдаким придушенным смехом, как будто он запихал себе в рот половину плаща, но справиться с собой не смог. Но едва этот звук нарушил тишину, хлынул целый водопад хохота, словно рухнула плотина, и вот уже вся толпа ревет, падая от смеха с ног — а Аристотель, зарывшись носом в рукопись, все читал и читал, не поднимая глаз. Когда шум стал таким оглушительном, что он уже и сам себя не слышал, он оторвался от чтения с таким расстроенным и изумленным видом, что сердце разрывалось.
— В чем дело? — спросил он. — Почему вы смеетесь?
Не лучший вопрос в данных обстоятельствах. Говорю тебе, если бы моему знаменитому деду Эвполу, комедиографу, хоть раз в жизни удалось вызвать веселье вроде этого, он взмолился бы Аполлону, прося убить его на месте, поскольку проживи он после этого еще тысячу лет, ничего подобного ему не светило. Аристотель, тем временем, поднялся на ноги, замахал руками в моем направлении и завопил, что если они не верят ему, то вот, здесь стоит гражданин этого города собственной персоной, который может подтвердить, что каждое сказанное им слово — чистая правда.