Александр у края света - Страница 61


К оглавлению

61

Подумай об Александре.

Лучший из моих экспромтов: угодив в мою идиотскую словесную ловушку, Александр сделал твердый выбор в пользу Ахилла. Подумай — едва ли не ребенком он начал Персидскую войну; практически в одиночку он сокрушил Персидскую Империю и принес войну в страны, о существовании которых никто и не подозревал, пока он не явился завоевать их. В какой-то момент, после того как он достиг практически всех возможных целей, всегда сражаясь в первых рядах, он совершил ошибку; он рассорился с друзьями и македонским народом по причинам, связанным с честью, и загнал себя в угол, утратив возможность закончить войну без катастрофической потери лица. И вот он вел их все дальше в горы и пустыни, где многие из них нашли смерть. Только причинив смерть лучшему другу, задумался он об окончании войны, и был наказан за свою ошибку, умерев до того, как его империя окрепла, раненый стрелой, пущенной простым солдатом, которая вызвала лихорадку, приведшую его к смерти.

(И подумай обо мне, бедном и полуслепом, среди врагов моего народа — без обид, Фризевт, но этот город был построен македонцами в Согдиане, очень далеко от моего дома — пытающимся под старость лет записать все, что видел, в книге, которую только ты один и прочтешь).


Ну вот, пару дней после этого случая атмосфера была довольно натянутой, и я решил как-то искупить свою вину или по крайней мере попытаться стереть этот неприятный инцидент из коллективной памяти. К счастью, я предвидел, что рано или поздно случится какой-нибудь кризис в отношениях учителя с учениками, и потом держал наготове настоящий комический самоцвет, нечто такое, что смоет напряжение в волнах общего веселья. Жалко было истратить его так рано, но ситуация, казалось, того требовала.

Я зачитал им отрывок о пчелах из сочинения Энея Тактика.


Глава девятая

Помню, стоял я однажды в Квартале Горшечников в Афинах, беседуя о том о сем с каким-то знакомым — и тут раздается ужасающий грохот.

Я обернулся и увидел, что рухнула стена. Поднялись тучи пыли, кто-то кричал, люди бежали на крики. Насколько я помню, из-под обломков извлекли четыре тела, никто не выжил. Я, конечно же, ничего не видел. Я смотрел в другую сторону.

Вся моя жизнь в одной фразе. Когда Филипп учинил нечто вроде войны с афинским народом, я определенно смотрел в другую сторону — я сидел в Миезе и рассказывал новому поколению лучших из лучших македонцев о позапозапрошлой войне. Я показывал им теоретическую слабость традиционного построения греческой тяжелой пехоты (я обнаружил ее сам, отталкиваясь от первооснов, и был невероятно доволен собой), в то время как Филипп учил отцов, дядей и старших братьев этих самых мальчиков командовать македонской фалангой, его новым изобретением, и на практике использовать эту самую слабость, чтобы превратить стену щитов граждан-воинов (бастион греческой свободы в последние двести пятьдесят кровавых лет) в несмешной бородатый анекдот.

Однако с новостями в Миезе дело обстояло так себе. Мы обитали в дрянной постановке эпоса, в пародии на Гомера самого дурного толка, в которой Аристотель, Леонид, Лисимах и я представляли Хирона, Пелея, Феникса и кого там я должен был изображать (не помню; я так яростно отказывался быть Одиссеем, что меня все-таки освободили от этой роли), наставляющих младого Ахилла сотоварищи, цветов ахейского юношества. Представление это было совершенно безвкусным, жалким и, откровенно говоря, типично македонским. В процессе я то и дело вспоминал периодически предпринимаемые македонцами попытки поставить какую-нибудь драму Софокла или Эврипида. Они изготовляли костюмы, которые на девятнадцать двадцатых были точными и аутентичными копиями одеяний афинского хора и актеров, но оставшейся части хватало, чтобы испортить весь эффект. Каблуки башмаков оказывались или слишком высокими, или слишком низкими; выражение масок — страшно смешным или смехотворно печальным; неправильно выбран один из цветов; а хуже всего, когда какой-нибудь состоятельный покровитель искусств не мог отказать себе в удовольствии нарядить хор в настоящие пурпурные шарфы, которые в Афинах с успехом заменялись крашеной хной тканью. Они декламировали стихи со страстью и чувством, не вполне понимая, что они говорят, а архаические или поэтические обороты, с которыми они не были знакомы, могли ввергнуть представление в комический хаос.

В особенности мне запомнилась одна благонамеренная, добросовестная душа, насильно постриженная в актеры — в реальной жизни этот человек обмазывал смолой горлышки амфор; оказалось, что он обладает врожденным театральным талантом и полным непониманием того, что говорит. На сцене он вел себя прекрасно, и я сидел и безмерно наслаждался его игрой, когда он вдруг добирался до фрагмента, разгадать который ему так и не удалось. Строка, по замыслу автора звучащая как «После бури узрел я благословенный покой», но он произнес слово «гален» с неправильным ударением, так что получилось «После бури узрел я распроклятого хорька». Уже это было скверно, но то, как он произнес эту бессмысленную чепуху — с мощным напором, воздев руки в жесте чистой радости, ввергло меня в состояние неконтролируемого хихиканья.

Ц-ц-ц. Македонцы. Тот факт, что они захватили Грецию, причем большинство греков даже не успело сообразить, что происходит, бледнеет перед их неспособностей без ошибок прочитать стих. Штука тут в том, что баловаться с поэзией — это, прежде всего, совершенно не их дело. Лев, запряженный в телегу, выглядел бы посмешищем.

Точно так же наследникам македонской верхушки не пристало, сидя в тени аккуратно подстриженных буков, обсуждать тонкости стихосложения алкеевой строфой или аутентичность эпизода «Илиады», повествующего о Долоне. В их возрасте они должны были быть со своими старшими родичами на поле битвы или в военном лагере, полировать доспехи и целыми пластами отхватывать мясо с жарящейся на огне овцы. Однако, будучи юными аристократами, они ломали, изгибали и совершенствовали сами себя, пытаясь достичь уровня, на котором они сошли бы за мою ровню на афинском пиру.

61